Эти нарывающие настроения есть и среди пролетарских писателей. Я не могу припомнить, в какой статье, но у т. Луначарского есть выражение: «Поменьше политики, не единой политикой будет жив человек». Теоретически это совершенно правильно, а практически, когда 97% отходят в области искусства от политической работы, что мы видим в пролетарской литературе? Отход от революционных тем Жарова, Уткина и других. Мы бы хотели от т. Луначарского по отношению к тем писателям, которые бьются против метафизики и против аполитичности искусства за лозунги и плакаты, за революционное, за лефовское искусство, слышать: «Да здравствует ваша политическая работа, и побольше вашей политической работы, и к чорту аполитичность!» Вот что мы хотели бы слышать. (Аплодисменты.)
(Смех.) Товарищи, почему вы ржете? Подождите.
Я примитивную восторженность в подходе к произведениям искусства потерял и очень рад этому. У меня остается на произведения искусства один взгляд — человека, самого занимающегося этим делом, но в данном случае мне хочется откинуть эту не академичность, но некоторую хладнокровность, потому что мне хочется выступить определенно в защиту спектакля и в защиту Всеволода Эмильевича Мейерхольда как работника этого спектакля.
Я пришел на «Ревизора» предубежденным, я пришел «Ревизора» ругать, потому что и пресса ругала и знакомые ругали, а так как у меня особенных дел с «Ревизором» не было, — то проще было присоединиться к мнению прессы и знакомых. Поэтому для того, чтобы в домашнем быту не вселять некоторых раздоров, проще было присоединиться. Но, придя на этот спектакль и просидев два действия, я решительно переменил свою точку зрения, вернее, чужую точку зрения на этот спектакль. Остаются возражения, — личные моменты откидываем, — остаются возражения, высказанные в прессе, на сегодняшнем диспуте и высказанные в домашних спорах.
Первое возражение — возражение академического порядка. Я очень рад, что уважаемый ростовский профессор поставил на нем свое ученое клеймо. (Аплодисменты.) Это возражение — об «отсебятине». Этот человек рассматривает дело как протоколист: был номер исходящей фразы — не дай бог ее переиначить. У него имеется подлинник, и он по подлиннику смотрит и назубок его знает. Его дело — сличать соответствующий подлинник с тем, что делается на сцене. Когда все сделано правильно — это хорошо, он уходит удовлетворенно домой: по его словесности и его кафедре погрешностей нет, и он продолжает свою спокойную жизнь, уравновешенную профессорскую жизнь дальше.
Именно такое соответствие текста тому, что делается на сцене, для меня, как для лефовца, футуриста, — это не плюс, а колоссальнейший минус — это провал был бы спектакля.
Величайших произведений искусства очень у нас мало. «Ревизор», несомненно, относится по тексту и по авторскому заданию к величайшим произведениям, которые у нас есть. Но, к величайшему огорчению, величайшие произведения искусства со временем умирают, дохнут, разлагаются и не могут иметь того действия на аудиторию, не могут выпячивать так, как выпячивали бы при жизни. И величайшая заслуга человека, которому по тем или иным причинам приходится взбадривать покойников и ставить этот спектакль, — если он ставит так, чтобы усопший десять раз перевернулся в гробу от удовольствия или от недовольства. Я утверждаю, что Гоголь при всей своей гениальности в его первоначальном списке не дойдет до нашего слуха, потому что этот спектакль был бы для безграмотных <?>. Когда говорят: курьеры, курьеры, тридцать пять тысяч курьеров, — то я ни одной минуты над этим смеяться не буду и не гоголевский смех у меня получится, а профессора из Ростова-на-Дону. И для меня вся ценность в этом спектакле — в режиссерском ухищрении, авторской перемене, стремлении тем или иным способом взбодрить спектакль и преподнести его в сстрейшей сатире, в той же режущей прямолинейности, в том содрогающем величии, в каком это сделал Гоголь.
Первый вопрос: убил ли Мейерхольд гоголевский смех? — задан по-другому: есть ли этот смех? Это не вопрос, а сравнение постановки с оригиналом. Получается другой вопрос: сравнение отступлений. Достаточно ли Мейерхольд переделал этого «Ревизора»? Тут уже начинается вопрос трезвого учета тех или иных мест. Есть места замечательно переделанные, то есть не переделанные, а замечательно введенные, как говорил Всеволод Эмильевич, по черновым спискам. Например, место о покойницах, всплывающих на Неве, когда Хлестаков начинает хвастать, что из-за него с собой кончают и покойницы выплывают. Но есть место плохое, где говорит, что семьсот рублей стоит перепелка. На меня это не действует, потому что перед этим арбуз стоит семьсот рублей. Ясно, что он был приведен Гоголем для контраста, а перепелка стоит все-таки дороже. Пятнадцать курьеров — это хуже, чем тридцать пять тысяч, как это звучало тридцать лет тому назад, но лучше, чем тридцать пять тысяч курьеров теперь. Оставить этих курьеров как они были там, — нельзя. Так что все мои возражения против этого спектакля в первой линии, в «профессорской» линии сводятся к тому, что мало переделано, мало этот гоголевский текст изменен. Оставлены Бобчинский и Добчинский. Но разве Бобчинский и Добчинский — фигуры древнего прошлого, разве у нас сейчас нет таких парных Бобчинских и Добчинских? Разве Герасимов не ходит всегда с Кирилловым, разве Жаров с Уткиным не ходят обязательно парой? Это современные Бобчинские и Добчинские. И если бы он ввел Жарова и Уткина, я бы приветствовал еще больше. И не удивился бы, потому что не предугадал их по фамилии Гоголь, а предугадал по характеру. Вот почему они действуют и разговаривают как живые.